Ты хочешь, чтоб была я смелой?
Так не пугай, поэт, тогда
Моей любви, голубки белой
На небе розовом стыда.
Идет голубка по аллее,
И в каждом чудится ей враг,
Моя любовь еще нежнее,
Бежит, коль к ней направить шаг.
Немой, как статуя Гермеса,
Остановись, и вздрогнет бук, –
Смотри, к тебе из чащи леса
Уже летит крылатый друг.
И ты почувствуешь дыханье
Какой-то ласковой волны
И легких, легких крыл дрожанье
В сверканье сладком белизны.
И на плечо твое голубка
Слетит, уже приручена,
Чтобы из розового кубка
Вкусил ты сладкого вина.
Ребенок, с видом герцогини,
Голубка, сокола страшней, –
Меня не любишь ты, но ныне
Я буду у твоих дверей.
И там стоять я буду, струны
Щипля и в дерево стуча,
Пока внезапно лоб твой юный
Не озарит в окне свеча.
Я запрещу другим гитарам
Поблизости меня звенеть,
Твой переулок – мне: недаром
Я говорю другим «не сметь».
И я отрежу оба уха
Нахалу, если только он
Куплет свой звонко или глухо
Придет запеть под твой балкон.
Мой нож шевелится, как пьяный.
Ну что ж? Кто любит красный цвет?
Кто хочет краски на кафтаны,
Гранатов алых для манжет?
Ах, крови в жилах слишком скучно,
Не вечно ж ей томиться там,
А ночь темна, а ночь беззвучна:
Спешите, трусы, по домам.
Вперед, задиры! Вы без страха,
И нет для вас запретных мест,
На ваших лбах моя наваха
Запечатлеет рваный крест.
Пускай идут, один иль десять,
Рыча, как бешеные псы, –
Я в честь твою хочу повесить
Себе на пояс их носы.
И чрез канаву, что обычно
Марает шелк чулок твоих,
Я мост устрою – и отличный –
Из тел красавцев молодых.
Ах, если саван мне обещан
Из двух простынь твоих, – войну
Я подниму средь адских трещин,
Я нападу на Сатану.
Глухая дверь, окно слепое,
Ты можешь слышать голос мой:
Так бык пронзенный, землю роя,
Ревет, а вкруг собачий вой.
О, хоть бы гвоздь был в этой дверце,
Чтоб муки прекратить мои…
К чему мне жить, скрывая в сердце
Томленье злобы и любви?
Гиппопотам с огромным брюхом
Живет в яванских тростниках,
Где в каждой яме стонут глухо
Чудовища, как в страшных снах.
Свистит боа, скользя над кручей,
Тигр угрожающе рычит,
И буйвол фыркает могучий,
А он пасется или спит.
Ни стрел, ни острых ассагаев –
Он не боится ничего,
И пули меткие сипаев
Скользят по панцирю его.
И я в родне гиппопотама:
Одет в броню моих святынь,
Иду торжественно и прямо
Без страха посреди пустынь.
Аня никогда не писала о любви к Гумилеву, но часто упоминала о его настойчивой привязанности, о неоднократных предложениях брака и своих легкомысленных отказах и равнодушии к этим проектам. В Киеве у нее были родственные связи, кузина, вышедшая позже замуж за Аниного старшего брата Андрея. Она, кажется, не скучала. Николай Степанович приезжал в Киев. И вдруг, в одно прекрасное утро, я получила извещение об их свадьбе. Меня это удивило. Вскоре приехала Аня и сразу пришла ко мне. Как-то мельком сказала о своем браке, и мне показалось, что ничего в ней не изменилось; у нее не было совсем желания, как это часто встречается у новобрачных, поговорить о своей судьбе. Как будто это событие не может иметь значения ни для нее, ни для меня. Мы много и долго говорили на разные темы. Она читала стихи, гораздо более женские и глубокие, чем раньше. В них я не нашла образа Коли. Как и в последующей лирике, где скупо и мимолетно можно найти намеки о ее муже, в отличие от его лирики, где властно и неотступно, до самых последних дней его жизни, сквозь все его увлечения и разнообразные темы маячит образ жены.<<…>>
Конечно, они были слишком свободными и большими людьми, чтобы стать парой воркующих «сизых голубков». Их отношения были скорее тайным единоборством. С ее стороны – для самоутверждения как свободной от оков женщины; с его стороны – желание не поддаться никаким колдовским чарам, остаться самим собою, независимым и властным над этой вечно, увы, ускользающей от него женщиной, многообразной и не подчиняющейся никому. Я не совсем понимаю, что подразумевают многие люди под словом «любовь». Если любовь – навязчивый, порою любимый, порою ненавидимый образ, притом всегда один и тот же, то смею определенно сказать, что если была любовь у Николая Степановича, а она, с моей точки зрения, сквозь всю его жизнь прошла, – то это была Ахматова. Оговорюсь: я думаю, что в Париже была еще так называемая «Синяя звезда». <<…>>
У Ахматовой большая и сложная жизнь сердца – я-то это знаю, как, вероятно, никто. Но Николай Степанович, отец ее единственного ребенка, занимает в жизни ее сердца скромное место. Странно, непонятно, может быть, и необычно, но это так. <<…>>
Рождение сына очень связало Анну Ахматову. Она первое время сама кормила сына и прочно обосновалась в Царском.
Не думаю, что тогда водились чудаки-отцы, катающие колясочку с сыном, – для этого были опытные няни. И Коля был как все отцы, навещал своего сына всякий раз, когда это было возможно, и, конечно, был не хуже, если не лучше многих образцовых отцов. Разве все эти нити не могут называться любовью? Роли отцов и матерей так различны, особенно в первые годы ребенка. Понемногу и Аня освобождалась от роли матери в том понимании, которое сопряжено с уходом и заботами о ребенке: там были бабушка и няня. И она вошла в обычную жизнь литературной богемы. Ни у того, ни у другого не было никаких поводов к разлуке или разрыву отношений, но и очень тесного общения вне позиции (да и то так различно понимаемой) тоже не было.